— Он погиб?
— Артур? Нет, уехал. В Голландию. Торговал машинами, открыл ресторан. Он им пишет иногда. Причем — обеим сразу.
— А ты откуда знаешь?
— Что знаю? — не понял Эрнст.
— Ну, про шрамы, про то, что пишет.
— Так я жил с Тамилой, — объяснил Эрнст, — полгода. Потом она захотела детей. А я был не готов: авиация, сам понимаешь.
— А так по ним и не скажешь, — удивился я, — по сестрам. Тихие такие.
— Да, Герман, — согласился он. — Жизнь — вещь вообще малопонятная. Никогда не скажешь, что прячется под поверхностью. Так вроде всё знаешь, всё видел, а как оно было на самом деле — даже представить себе не можешь.
Я огляделся вокруг. Действительно — как оно было на самом деле?
Цепкая и жесткая пшеница, которая здесь росла годами, не давала им идти, преграждала путь, так что нужно было на каждом шагу разрывать сухие, переплетенные между собой стебли. Они приближались в солнечном свете, шли крикливой веселой гурьбой, и тени путались у них под ногами, как охотничьи псы. Из золотых солнечных волн, из горького октябрьского воздуха выходили друг за другом молодые улыбающиеся пилоты в кожаных шлемах и куртках, с коричневыми планшетками, с тяжелыми часами на руках. Шли, перекрикиваясь, шутили по поводу какого-то давнего случая, произошедшего именно здесь, на этом аэродроме, лет двадцать назад, так что всё уже забылось и стерлось из памяти, и нужно было, чтобы они снова здесь появились, вспомнили и рассказали. Колосья забивались им в сапоги и карманы, паутина липла у них между пальцами и ложилась на волосы, они смахивали ее легкими движениями, упорно старалась выбраться из этой бесконечной пшеницы. Механики в черных комбинезонах, шедшие позади, несли в руках брезентовые мешки с письмами и бандеролями, корреспонденцией, которую они хранили всё это время. Мешки отсвечивали на солнце зеленым огнем. Механики, смеясь, задирали головы, рассматривая звонкий фарфор октябрьского неба, и глаза их легко прищуривались под солнцезащитными очками. Но и это были еще не все, поскольку позади, сильно отставая и не успевая за пилотами, какая-то странная авиационная команда выкатывала из солнечного марева разболтанное тело самолета, оранжевую от солнца и пыли тушу Ан-2, вспыхивавшую в воздухе железом и краской. Катили его, заливаясь потом и задыхаясь от пыли, только чтобы не оставлять машину посреди поля.
Пилоты шагали по взлетной полосе в сторону ангаров, пустых и гулких, в которых темно стоял воздух, словно речная вода в шлюзах. И когда уже голоса их исчезли за постройками, когда механики, сбросив мешки с почтой прямо на асфальт, разбрелись по гаражам, наполнив их смехом и криками, те, последние, тоже наконец достигли полосы, выкатили из густой пшеницы кукурузник, оставив его как раз напротив административных зданий. Прожженная солнцем и высушенная засухой машина, сплошь опутанная травой и паутиной, застыла посреди взлетной полосы, словно колеблясь — куда ей лететь, в каком направлении, по какому маршруту. И вдруг откуда-то из глухого самолетного нутра послышался настойчивый шорох, будто кто-то изнутри натыкался на обшивку, ища выход. Двери самолета с треском распахнулись настежь, и оттуда, из черной душной глубины, в яркие солнечные лучи начали выскакивать рыжие лисицы и черные коты, полетели голуби и цапли, запрыгали речные лягушки и посыпались, как груши, летучие мыши. И вся эта летающая приблудная фауна, которая пряталась на борту, страдая от жары и духоты, кинулась врассыпную, подальше от адской машины, прочь от всех воздушных ям, выкопанных для их животных душ в приграничном небе.
— Герман, — Травмированный тронул меня за плечо. — Ну ты идешь?
Седой с Николаичем так и стояли друг напротив друга, словно танцоры на паркете. Седой нависал над коротконогим Николаичем и что-то ему злобно цедил, так что Николаич весь съежился, понуро кивая головой. Но когда мы подошли, оба замолчали.
— Ну что? — спросил Шура.
— Еще пять минут, — ответил седой. — Давайте уже дождемся.
— Ну давайте, — согласился Травмированный. Впрочем, особого выбора у него не было.
Мы стояли, молча и напряженно считая секунды, пытались не смотреть друг другу в глаза и разглядывали трещины на асфальте — глубокие, как морщины на лице клоуна.
Вдруг у Николаича зазвонил мобильный. Он суетливо вытащил его из кармана и поднес к вспотевшему от волнения уху.
— Алло! — слишком громко для такой безлюдной местности сказал Николаич. — Да! Да, Марлен Владленович, здесь! Со мной! Да! Даю! Вас! — он с облегчением протянул трубку седому.
Седой сразу тоже засуетился, забегал глазами, неуклюже подхватывая мобильник своими ухоженными адвокатскими пальцами.
— Слушаю, Марлен Владленович, — сначала он еще пытался держаться бодро и независимо, но голос его быстро осел, а интонации съехали куда-то к истеричному повизгиванию. — На месте! Всё в порядке, Марлен Владленович. Не хотят, Марлен Владленович. Залупаются, Марлен Владленович. — Шура недовольно вскинул бровь. — Я говорю — не соглашаются, Марлен Владленович. Что? Говорят, гражданская инициатива. Территориальная громада, говорят. Говорят, не имеем права. Что? И я им говорю, что имеем! Бумаги показывал! Марлен Владленович, да решу, а как же. Всё сделаю, не волнуйтесь. А как же. Я пока что не знаю. Может, договоримся с ними, Марлен Владленович? Куда? На хуй? Понял, Марлен Владленович! Да, всё понятно, не волнуйтесь! Простите, что столько хлопот. Я всё сделаю. Всё сделаю! Да! И вас тоже, Марлен Владленович, и вас тоже!