— Так а для чего их подсаживали? — не понял я.
— Для дачи ложных показаний, — объяснял Коча. — Они специально путались в показаниях, несли разную хуйню и запутывали оперативников. Ясно?
— Ясно.
— А было это зимой, — продолжал Коча. — Шапочки свои они и не снимали. По ним их и взяли. Но три автобуса бомбанули, вот так вот, — и Коча мечтательно смотрел куда-то на трассу, где стояли тени его ростовских друзей, держа в руках спортивные сумки, набитые госзнаками, и кивая Коче как старому знакомому.
Мы решили, что нужно дежурить возле колонок, чтобы и их не сожгли. Ага, дружище, — выхрипывал Коча, — спалят на раз, я, шоб ты знал, спать не буду, шо я — дурак, не хочу, чтобы меня поджарили, точно, дружище. Он успел спуститься на велосипеде в долину и привез несколько бутылок портвейна, расположился на катапульте, обложился бухлом и продолжал говорить о том, что его сонного не свяжешь и не зажаришь, что он в десанте и не такое видел и знает, как обращаться с этими салагами. Не бойся, — говорил, передавая мне бутылку, — я, если надо, могу и ножом, и нунчаками. Под вечер Коча начал разводить огни прямо возле колонок, я пытался его остановить, но тот разошелся, кричал, что лучше знает, как быть, прикатил откуда-то две пустые железные бочки, набил их старыми газетами и всё это поджег. Газеты не столько горели, сколько воняли. Прибежал Травмированный, долго обзывал Кочу, попросил меня залить бочки водой. Перед тем, как поехать домой, уговаривал Кочу идти спать, но он упрямо отказывался и вообще вел себя дерзко и непоследовательно: обзывал Травмированного старым пидорасом и тут же лез к нему целоваться. Травмированный в конце концов не выдержал этого всего и, злобно сверкая глазами, уехал в город. Коча посылал ему вслед проклятия и воздушные поцелуи и пил прямо из горла. Я пристроился возле него, готовясь к длинной бессонной ночи. Однако ровно в десять вечера Коча крепко заснул, и все мои попытки разбудить его оказались тщетными. Я поднял его на руки и, как маленького, перенес в вагончик. Закрыл дверь изнутри и тоже беззаботно заснул. Если нас сожгут, — подумал, засыпая, — мой труп можно будет опознать по наушникам. А труп Кочи, — подумал, уже совсем засыпая, — по наколкам ВДВ.
Разбудил меня Травмированный. Он нависал и недовольно разглядывал мою утреннюю помятость. Кочи в комнате не было. Часы показывали семь утра.
— Где Коча? — не понял я.
— Я откуда знаю, — ответил Травмированный.
— А что ты так рано? — допытывался я, поднявшись и приходя в себя.
На мне были солнцезащитные очки с желтой оправой, которые я вчера забрал у Ольги. В них я и спал. Возможно, поэтому во сне ничего и не видел. Снял их и положил в карман куртки, к плееру с наушниками.
— Я, — пояснил Шура, — ночь заснуть не мог.
— Переживал?
— Куда переживал, — разозлился Травмированный. — Я у знакомой был. В гостях, — добавил. — И где-то под утро, дай, думаю, поеду, посмотрю, чтобы эти мудаки не сожгли там всё. Ну и бросил знакомую, нагрубил ей, из дома выгнал. Из-за вас, Герман, — прибавил он и сплюнул. — А спросить — какого хуя, и не отвечу.
И тут ему позвонили. Травмированный удивленно вытащил трубку, приложил к уху.
— А, — сказал, — ты. Ты где? Что? — переспросил. — Зачем? Ну, ладно. Это тебя, — сунул трубку мне.
Я также удивленно взял телефон.
— Алло? — спросил.
— Да, дружище, — это был Коча, голос у него окончательно сел. — Вот таю пришла беда — отворяй ворота.
— Ты где?
— Мама… — сказал на это Коча.
— Что мама?
— Умерла мама.
— Твоя мама? — переспросил я.
— Не моя, что ты, — объяснил Коча. — Тамарина. Меня ночью вызвали.
— А чего тебя вызвали? — не понял я. — Ты что — патологоанатом?
— Дружище, — сокрушенно сказал Коча. — Она ж мне как родная была. А теперь вот лежит тут. Мертвая, — прибавил Коча зачем-то. — И ни гу-гу. И вся эта ихняя цыганва собралась уже, — раздраженно зашептал он. — С ночи съехались, ты понимаешь. Тамара горем убита, у них, у людей Кавказа, с этим по-особому, ты знаешь. Одним словом, такой бардак… — печально завершил Коча.
— Сейчас будем, — сказал я. — Может, что-нибудь привезти?
— Костюм возьмите, — попросил Коча. — А то я тут как в операционной, без ничего.
— Коча так переживает, — говорил я Травмированному уже по дороге, когда мы мчали в город, на старую Кочину квартиру. В руках я держал его праздничный костюм, синих переливов. — И для Тамары это такой удар.
— А ей-то чего? — спросил Травмированный.
— Ну, как чего? — не понял я. — Мама все-таки.
— Чья мама?
— Тамарина, — объяснил я. — Жены Кочи.
— Черт, Герман, — непонятно почему разозлился Шура. — Жену Кочи зовут Тамила.
— А Тамара? — снова не понял я.
— А Тамара — это ее сестра. Двоюродная.
— Грузинка?
— Цыганка. С Ростова.
— Как цыганка? Коча говорил, они с Кавказа.
— Для Кочи Кавказ и начинается где-то возле Ростова, — ответил на это Травмированный. — Он, жук, с ними двумя жил — с Тамилой и Тамарой. Он их, кажется, путал. Родители их Кочу за это и не любили. А теперь видишь — мама, мама.
Я не знал, что ответить. А ему нечего было добавить. Так и доехали.
Возле подъезда уже стояли родственники, похожие скорее на сербов, чем на грузин. Мужчины в черных костюмах и рубашках ярких цветов — синих, желтых и розовых. Женщины, тоже в черном, держали в руках четки, которые перебирали мелко и сосредоточенно, словно писали кому-то эсэмэсы. Всюду бегали дети, тоже в черных костюмчиках и с мокрыми, аккуратно причесанными головами. Из знакомых я увидел Эрнста, на нем был праздничный мундир австрийского полицейского и начищенные до блеска российские берцы. В толпе ходил также Николай Николаич, с черной барсеткой, притороченной к правому запястью. Барсетка болталась у него на руке, словно якорь. Среди женщин выделялись массой две жгучие испанки, каждая держала в руке по венку, у одной был от профсоюзов, у другой — от чернобыльцев. Эрнст торжественно отсалютовал мне, Николаич суетливо затряс своей птичьей головой, испанки нарочито не обратили на меня внимания. Шура угрюмо прошел в подъезд, прокладывая путь сквозь толпу сербско-грузинских родственников. На лестничной площадке между третьим и четвертым этажами стояли приехавшие со стороны невесты и курили. Причем курили, суки, коноплю, даже не скрываясь. Мы поднялись на четвертый. Дверь была открыта. Зашли внутрь.