— Дебилы, — сказал на это прилизанный. — Ничего сделать не можете. Дай сюда, — обратился он к Коле, показывая на кобуру.
Коля отдал своего Макарова и обиженно вышел из купе. Прилизанный застегнул куртку, снял пистолет с предохранителя и бабахнул не целясь. Кровь из раны ударила вокруг, заливая куртку прилизанного, но он не обращал внимания и всадил в животное одну за другой еще три пули. Наступила звонкая утренняя тишина. Я заглянул в купе. Прилизанный, весь вымазанный овечьей кровью, стоял и рассматривал свою жертву. Та, как ни странно, была еще жива. В купе остро пахло порохом и кишками.
— Что, Герман, — сказал прилизанный, не оборачиваясь. — Слабо добить? Чтобы не мучилась, — прибавил он и протянул мне Макарова.
— Слабо, — ответил я.
— А что так? — он резко повернулся. — Боишься крови? А как же ты завтракать будешь?
— Чувак, — сказал я, — да не буду я с тобой завтракать.
— Не будешь?
— Не буду.
— Все вы слабаки, — сказал на это прилизанный. — Все. Все боитесь крови. Поэтому ни хуя у вас тут не выйдет, ни хуя. И у тебя, Герман, тоже ни хуя не выйдет.
— Ну и ладно, — ответил я.
— Ладно? — пьяно переспросил прилизанный. — Ну, ладно так ладно. Так что — ты завтракать не будешь?
— Не буду.
— Ладно, — повторил прилизанный. — Коля, позвони машинисту, пусть остановит. Пассажир сойдет. Ничего у вас не выйдет, — повторил он мне.
— У тебя кровь на подбородке, — ответил я, — вытри, а то неаккуратно.
Сначала я думал, они начнут стрелять. Но вагоны откатывались, а выстрелов всё не было. Вскоре поезд исчез, и только запах нагретого железа напоминал, что он здесь вообще когда-то проезжал.
В начале октября дни короткие, как карьера футболиста, маслянистое солнце протекает над головой, отягощая тени на земле, освещает траву и греет разбитое сердце асфальта.
Отойдя от железнодорожной насыпи, я долгое время шагал по старому шоссе, почти сплошь затянутому камышами. Дорогу перелетали растерянные осы, и теплая паутина залепляла лицо и одежду, попадая на кожу и оставаясь на волосах. Шоссе тянулось вдоль кукурузных полей — им не было конца, и местность плоская, никаких деревьев, никаких населенных пунктов, никаких признаков жизни или смерти. Дальше встретилась развилка. Шоссе побежало вперед, в долину, залитую солнцем и оплетенную паутиной. Но я свернул налево, за солнцем, и пошел между пустых полей, с которых уже собрали урожай. По наезженной дороге идти было легко. Солнце слепило глаза, двигаясь по небесным поверхностям. Несколько раз я останавливался и отдыхал, ложился на сухую траву и смотрел в небо, ощущая, как сок в стеблях холодеет и замирает. Куда-нибудь да дойду, — думал я. — Главное — двигаться на запад, от границы.
К вечеру снова начал подниматься туман. Сначала он возникал поодаль, посреди желтых полей, висел, словно дым, разрастался и загустевал, так что вскоре за ним уже ничего нельзя было рассмотреть. Какое-то время солнце косыми лучами пробивало эту белую завесу, высветляя и заполняя ее изнутри. Длинная тень тянулась за мной, как воздушный змей, который свалился на землю и не желал взлетать. Туман полз от низин, и солнце просвечивало сквозь его сгущенность, как подводный фонарь. Постепенно лучи стали гаснуть, с туманом пришел сумрак, и я оказался посреди большой молочной завесы. Пока было возможно, держался дороги, пытаясь не сбиться, но вскоре завеса стала совсем плотной и непроницаемой, и я шел едва не на ощупь, раздвигая руками тяжелый вечерний воздух. Всё время казалось, что вот сейчас натолкнусь на кого-то, кто так же точно стоит в этом холодном молоке, коснусь чьего-то лица или локтя, выхвачу какой-то предмет. Неожиданно из тумана протянулась рука. Я дернулся назад, но быстро успокоился и коснулся протянутой ладони. С той стороны тумана, словно из-за развешанных простыней, ко мне вышли дети. Трое. Были они в замызганных спортивных костюмах: первый — в красном, второй — в белом, третий — в бело-красном, хотя это только угадывалось под грязью. Двое младших стояли босиком, третий, старший, обут был в сандалии на деревянной подметке. Лица их имели какие-то восточные черты, то ли монгольские, то ли бурятские, волосы на их головах были черными и жесткими, кожа смуглой, но скорее не столько от солнца, сколько от грязи. Смотрели на меня с любопытством и некоторой настороженностью, как на лося, зашедшего на чужой двор. Старший крепко взялся за мою руку и смело потащил меня в туман. Я шел за ним, пытаясь что-нибудь рассмотреть. Но не видел даже собственной обуви.
Впереди мягко загорелись огни и начали расти, выжигая ночь. Мы поднялись по холму, туман остался внизу, в долине, и тогда мы вышли на шум и свет, оказавшись в странном месте, посреди пустого пшеничного поля. Вокруг горели костры, просушивая влажную тьму. Был это лагерь, довольно большой, — на стерне разбиты были десятки военных палаток, вокруг каждой лежали горы домашней утвари, посуды, старых дорожных сумок и узлов. Между палаток горели огни, искры взлетали в черно-белое небо, где тьма густо перемешалась с туманным волокном. Возле костров грелись мужчины и дети, из палаток выбегали женщины и исчезали в тревожном сумраке. Мужчины были невысокого роста, одеты в основном в спортивные костюмы, кое у кого на голове была шляпа, кто-то носил камуфляж. Жгли костры и о чем-то спорили, пока женщины перекрикивались между собой и делали домашнюю работу. Дети забегали в темноту и возвращались оттуда с сухой травой в руках, подбрасывали ее в костры и снова ныряли в чернильные проймы. Сколько их здесь сидело и лежало, трудно было сказать. Огни горели до самого горизонта, и голоса сливались в напряженный гомон, как на железнодорожном вокзале. На меня внимания никто не обратил, к чужакам здесь относились, похоже, без опаски, дети подвели меня к костру и, бросив одного, побежали прочь. Мужчины стояли возле огня и говорили на каком-то восточном языке, на какие-то свои монгольские темы, не выказывая при этом ни гостеприимства, ни враждебности. Я отошел от них и побрел по лагерю. Заметно было, что остановились они здесь временно: вещи лежали упакованные и перевязанные веревками, у палаток была сложена железная посуда и деревянная мебель, игрушки и барабаны, стояли велосипеды и темнели флаги неизвестных республик. Земля вокруг палаток была вытоптана, очевидно, топтались здесь не первый день, хотя как сюда приехали и на чем собирались двигаться дальше, оставалось загадкой, поскольку никакого транспорта, никаких автобусов или фур я не увидел. Разве что на велосипедах. Женщины, пробегая мимо, бросали на меня легкие взгляды, но сразу же опускали глаза и бежали дальше своей дорогой. Время от времени выныривали военные, воины странной армии, в серой форме с какими-то диковинными знаками отличия. Эти на меня тоже особого внимания не обращали, только обеспокоенно смотрели то в небо, то на часы. И вообще в лагере царило напряжение, словно все уже собрались, увязали тюки с чемоданами и пришли на вокзал, а поезд почему-то опаздывает, хотя вот-вот должен прийти, из-за чего все нервничают и ругаются, стараясь не отходить далеко. Возле одной из палаток топталась целая толпа кочевников — мужчины переговаривались, женщины громко о чем-то переспрашивали, дети сновали между взрослыми. Какие-то чернокожие подростки стояли в стороне от толпы, не осмеливаясь подойти, чьи-то собаки опасливо обнюхивали спортивную обувь на ногах мужчин, еще дальше стояли двое в серой военной форме и несколько стриженных наголо мужчин в длинных халатах, и старые женщины в пестрых платьях держали в руках травы и коренья. И все внимательно всматривались в опущенную завесу, которая перекрывала вход в палатку. Огонек поблескивал в окне, и душистый дым выходил из отверстия, сделанного в брезентовой палаточной крыше. Что-то там происходило, без сомнения, важное, от чего, наверное, и зависела судьба всей этой кочевой братии. Только я стал протискиваться ближе, как вдруг меня позвали.