— Это ленинская комната, — сказала Ольга и деловито подошла к полкам с книгами. Долго там копалась, но ничего интересного не нашла.
— Откуда ты знаешь?
— Я работала в этом лагере несколько лет, — объясняла Ольга. — Мы тут проводили собрания и заседания. Библиотекой, помню, никто не пользовался. Послушай, — обернулась она ко мне, — нужно что-то придумать с одеждой. Я совсем мокрая. Если я развешу свои вещи, ты это нормально воспримешь?
— Я могу вообще выйти. Хотя лучше остаться, конечно.
— Тогда не смотри на меня, хорошо?
— Ну а куда мне смотреть?
— Черт, ну хорошо, смотри, — согласилась Ольга. — Но воспринимай это нормально.
Она стащила майку, бросила ее на подоконник. Рядом повесила джинсы. На них положила очки. Осталась в оранжевом белье и поглядывала на меня недовольно.
— Ладно, — сказала, — я понимаю, что всё это со стороны может показаться странным, но ты тоже можешь повесить свою одежду. Все равно нужно пересидеть дождь.
— Здесь есть охрана? — спросил я.
— В принципе есть, — ответила она. — Но что тут охранять по такой погоде. Они в городе, наверное. Так что не бойся.
— Я и не боюсь.
Но раздеваться я не стал. Кто ее знает, воспримет ли она это нормально. Я завалился на диван, который со скрипом подо мной раскрылся, и лежал в сумерках, ловя слаженную работу дождя, похожую на шум старых корабельных двигателей. Ольга покрутилась по комнате, порассматривала рисунки, вытащила откуда-то пачку пионерских журналов и легла рядом со мной. В темноте, сгущенной и перемешанной влажным воздухом, читать было сложно, Ольга только разглядывала яркие картинки. Я повернулся к ней и тоже начал разглядывать. Ольга, заметив это, задерживалась на каждой странице, чтобы я мог как следует всё рассмотреть.
— Когда я здесь работала, — сказала она, — мы читали эти журналы вслух. Перед сном.
— Почему ты больше не работаешь с детьми?
— Да так, как-то не сложилось. Мне не нравились пионеры. В них столько говна было.
— Серьезно?
— Угу. Хотя это, наверное, непедагогично, так говорить.
— Наверное.
— А ты в детстве был в лагерях? — спросила вдруг Ольга. — Я про пионерские, — добавила.
— Нет, я плохо адаптировался в коллективах, меня за это учителя никогда не любили.
— Тогда тебе это будет неинтересно, — сказала Ольга и бросила журналы на пол.
— Мне интересно. Правда. Я, скажем, часто вспоминаю уроки немецкого. Это вообще какая-то такая странная штука была в советской педагогике — изучать немецкий. Был в этом какой-то нездоровый антифашистский пафос. И вот где-то в четвертом-пятом классах у нас были такие задания — нам раздавали почтовые открытки с видами разных городов, такие, помнишь, они тогда продавались во всех почтовых отделениях, целыми наборами?
— Не помню, — ответила Ольга.
— Продавались. Скажем, открытки с видами Ворошиловграда. Теперь уже и города такого нет, а я несколько раз рассказывал о нем по-немецки. Интересно, правда?
— Очень.
— На этих картинках, как правило, были изображены какие-нибудь административные здания или памятники. Ну, какие могли быть памятники в Ворошиловграде? Наверное, Ворошилову. Я уже не помню, если честно. И вот нужно было рассказать о том, что ты видишь. А что ты видишь на такой картинке? Сам памятник, возле него клумба, рядом кто-нибудь обязательно проходит, сзади может ехать троллейбус. А может, кстати, и не ехать. Тогда хуже — не о чем говорить. Может светить солнце. Может лежать снег. Ворошилов мог быть на коне, а мог быть и без коня. Что снова-таки хуже, поскольку про коня можно было рассказать отдельно. И вот ты начинаешь рассказывать. А что можно рассказать о том, чего ты на самом деле не видел? И начинаешь выкручиваться. Можно сначала про сам памятник, то есть про того, кого он изображал. Потом приходилось браться за случайных прохожих, которые попали в кадр. Ну и что? Вот, мол, женщина, на ней желтый свитер и черное платье. А в руках у нее, скажем, сумка. Скажем, с хлебом. Потом, когда и про прохожих всё было сказано, можно было выдавить из себя несколько слов про погоду. Но главное, что я хочу сказать, — всё это было настолько не по-настоящему понимаешь, — все эти картинки, все эти рассказы, весь этот язык, набор из нескольких десятков слов, акцент, попытки как-то наебать несчастную учительницу. Я с того времени немецкий терпеть не могу. И в Ворошиловграде ни разу не был. Да и нет теперь никакого Ворошиловграда.
— И зачем ты мне это рассказал? — спросила Ольга.
— Ну, как зачем? — удивился я. — Вот, например, вся эта ситуация с братом. Она мне напоминает мои уроки немецкого. Мне показывают какую-то картинку и просят рассказать, что я на ней вижу. А я, Оль, не люблю рассказывать о том, чего не знаю. И все эти картинки я не люблю. И не люблю, когда меня прижимают к стене, заставляя играть по чужим правилам. Потому что правила имеют смысл до той поры, пока ты их придерживаешься. А как только ты забываешь про них, как оказывается, что ты никому ничего не должен и не обязан выдумывать разные глупости о том, чего не знаешь и что тебе по большому счету не нужно. И тогда оказывается, что ты вполне можешь обходиться без всех этих выдуманных вещей и что нет никаких правил. И вообще ничего из того, что тебе показывают, нет, а значит, и рассказывать не о чем. И всё это только способ тебя использовать. На совершенно законных основаниях. Почти как в школе. Дело в том, что мы давно выросли, а к нам продолжают относиться как к детям, то есть как к недалекой, лживой, неразумной сволочи, которую нужно постоянно прессовать, выбивая из нее необходимые ответы.